- Вот ты смеёшься, а я неделю за ним наблюдала. Я когда в душ иду, он садится рядом и смотрит.
А раньше такого не было. Из чего я делаю вывод, что кастрированные коты проявляют интерес к человеческим самкам!
- Зай, у тебя британских учёных в роду не было?!
А раньше такого не было. Из чего я делаю вывод, что кастрированные коты проявляют интерес к человеческим самкам!
- Зай, у тебя британских учёных в роду не было?!
— Кум, что ты делаешь в моем погребе?
— Тебя ищу.
— А сало зачем съел?
— А чтоб под ногами не мешалось.
— Тебя ищу.
— А сало зачем съел?
— А чтоб под ногами не мешалось.
Предвещает гадалка Семену Моисеевичу будущее:
- Я вижу роскошную виллу, Феррари, бассейн и красивую молодую девушку. Я также вижу вас. Вы стоите там, и смотрите на это через дыру в заборе.
- Я вижу роскошную виллу, Феррари, бассейн и красивую молодую девушку. Я также вижу вас. Вы стоите там, и смотрите на это через дыру в заборе.
- Вот у меня ружьё было охотничье! 50 тысяч рублей стоило!
- Вы что, охотник?
- Да нет. Просто приврать люблю...
- Вы что, охотник?
- Да нет. Просто приврать люблю...
Про снег уже и не замечаем )
Про снег уже и не замечаем )
Про снег уже и не замечаем )
Накакали, что ли?
— У меня тут какие-то козлы всю картошку стырить хотят!
— Приносим свои извинения, но у нас поблизости нет ни одной патрульной машины. Как только кто-нибудь освободится — мы его к вам отправим.
Понятно, что такой ответ деда не удовлетворил. Через 5 минут он снова звонит в милицию:
— Всё, сынки, можете не приезжать — я их всех перестрелял!
Через три минуты, с мигалками и сиренами, приносится куча милицейских машин и целый автобус ОМОНа. Всё вокруг оцепляют, вяжут офигевших воров. Полковник подходит к деду и спрашивает:
— Дед, ты же, вроде, сказал, что всех перестрелял?
— Ну, так и вы мне, вроде, сказали, что у вас машин нету…
— У меня тут какие-то козлы всю картошку стырить хотят!
— Приносим свои извинения, но у нас поблизости нет ни одной патрульной машины. Как только кто-нибудь освободится — мы его к вам отправим.
Понятно, что такой ответ деда не удовлетворил. Через 5 минут он снова звонит в милицию:
— Всё, сынки, можете не приезжать — я их всех перестрелял!
Через три минуты, с мигалками и сиренами, приносится куча милицейских машин и целый автобус ОМОНа. Всё вокруг оцепляют, вяжут офигевших воров. Полковник подходит к деду и спрашивает:
— Дед, ты же, вроде, сказал, что всех перестрелял?
— Ну, так и вы мне, вроде, сказали, что у вас машин нету…
— У меня тут какие-то козлы всю картошку стырить хотят!
— Приносим свои извинения, но у нас поблизости нет ни одной патрульной машины. Как только кто-нибудь освободится — мы его к вам отправим.
Понятно, что такой ответ деда не удовлетворил. Через 5 минут он снова звонит в милицию:
— Всё, сынки, можете не приезжать — я их всех перестрелял!
Через три минуты, с мигалками и сиренами, приносится куча милицейских машин и целый автобус ОМОНа. Всё вокруг оцепляют, вяжут офигевших воров. Полковник подходит к деду и спрашивает:
— Дед, ты же, вроде, сказал, что всех перестрелял?
— Ну, так и вы мне, вроде, сказали, что у вас машин нету…
Этим своим он выбрал выдающееся, без дураков, произведение Николая Олейникова „Таракан“.
Мне сложно сказать, что им руководило. Сам дедушка никогда садик не посещал, так что мстить ему было не за что. Воспитательницы мои были чудесные добрые женщины. Не знаю. Возможно, он хотел внести ноту высокой трагедии в обыденное мельтешение белочек и скворцов.
Так что погожим осенним утром я вышла на середину зала, одернула платье, расшитое листьями из бархатной бумаги, обвела взглядом зрителей и проникновенно начала:
– Таракан сидит в стакане,
Ножку рыжую сосёт.
Он попался. Он в капкане.
И теперь он казни ждёт.
В „Театре“ Моэма первые уроки актерского мастерства Джулии давала тётушка. У меня вместо тётушки был дед. Мы отработали всё: паузы, жесты, правильное дыхание.
–Таракан к стеклу прижался
И глядит, едва дыша.
Он бы смерти не боялся,
Если б знал, что есть душа.
Постепенно голос мой окреп и набрал силу. Я приближалась к самому грозному моменту:
– Он печальными глазами
На диван бросает взгляд,
Где с ножами, топорами
Вивисекторы сидят.
Дед меня не видел, но он мог бы мной гордиться. Я декламировала с глубоким чувством. И то, что на „вивисекторах“ лица воспитательниц и мам начали меняться, объяснила для себя воздействием поэзии и своего таланта.
– Вот палач к нему подходит, – пылко воскликнула я. – И ощупав ему грудь, он под рёбрами находит то, что следует проткнуть!
Героя безжалостно убивают. Сто четыре инструмента рвут на части пациента! (тут голос у меня дрогнул). От увечий и от ран помирает таракан.
В этом месте накал драматизма достиг пика. Когда позже я читала в школе Лермонтова „На смерть поэта“, оказалось, что весь полагающийся спектр эмоций, от гнева до горя, был мною пережит еще в пять лет.
– Всё в прошедшем, – обречённо вздохнула я, – боль, невзгоды. Нету больше ничего. И подпочвенные воды вытекают из него.
Тут я сделала долгую паузу. Лица взрослых озарились надеждой: видимо, они решили, что я закончила. Ха! А трагедия осиротевшего ребёнка?
– Там, в щели большого шкапа,
Всеми кинутый, один,
Сын лепечет: „Папа, папа!“
Бедный сын!
Выкрикнуть последние слова. Посмотреть вверх. Помолчать, переводя дыхание.
Зал потрясённо молчал вместе со мной.
Но и это был ещё не конец.
– И стоит над ним лохматый вивисектор удалой, – с мрачной ненавистью сказала я. – Безобразный, волосатый, со щипцами и пилой.
Кто-то из слабых духом детей зарыдал.
– Ты, подлец, носящий брюки! – выкрикнула я в лицо чьему-то папе. – Знай, что мертвый таракан – это мученик науки! А не просто таракан.
Папа издал странный горловой звук, который мне не удалось истолковать. Но это было и несущественно. Бурными волнами поэзии меня несло к финалу.
– Сторож грубою рукою
Из окна его швырнёт.
И во двор вниз головою
Наш голубчик упадёт.
Пауза. Пауза. Пауза. За окном ещё желтел каштан, бегала по крыше веранды какая-то пичужка, но всё было кончено.
– На затоптанной дорожке, – скорбно сказала я, – возле самого крыльца будет он задравши ножки ждать печального конца.
Бессильно уронить руки. Ссутулиться. Выглядеть человеком, утратившим смысл жизни. И отчетливо, сдерживая рыдания, выговорить последние четыре строки:
– Его косточки сухие
Будет дождик поливать,
Его глазки голубые
Будет курица клевать.
Тишина. Кто-то всхлипнул – возможно, я сама. С моего подола отвалился бархатный лист, упал, кружась, на пол, нарушив шелестом гнетущее безмолвие, и вот тогда, наконец, где-то глубоко в подвале бурно, отчаянно, в полный рост зааплодировали тараканы.
На самом деле, конечно, нет. И тараканов-то у нас не было, и лист с меня не отваливался. Мне очень осторожно похлопали, видимо, опасаясь вызвать вспышку биса, увели плачущих детей, похлопали по щекам потерявших сознание, дали воды обмякшей воспитательнице младшей группы и вручили мне какую-то смехотворно детскую книжку вроде рассказов Бианки.
– Почему? – гневно спросила вечером бабушка у деда. Гнев был вызван в том числе тем, что в своем возмущении она оказалась одинока. От моих родителей ждать понимания не приходилось: папа хохотал, а мама сказала, что она ненавидит утренники и я могла бы читать там даже „Майн Кампф“, хуже бы не стало. – Почему ты выучил с ребёнком именно это стихотворение?
– Потому что „Жука-антисемита“ в одно лицо декламировать неудобно, – с искренним сожалением сказал дедушка.
Этим своим он выбрал выдающееся, без дураков, произведение Николая Олейникова „Таракан“.
Мне сложно сказать, что им руководило. Сам дедушка никогда садик не посещал, так что мстить ему было не за что. Воспитательницы мои были чудесные добрые женщины. Не знаю. Возможно, он хотел внести ноту высокой трагедии в обыденное мельтешение белочек и скворцов.
Так что погожим осенним утром я вышла на середину зала, одернула платье, расшитое листьями из бархатной бумаги, обвела взглядом зрителей и проникновенно начала:
– Таракан сидит в стакане,
Ножку рыжую сосёт.
Он попался. Он в капкане.
И теперь он казни ждёт.
В „Театре“ Моэма первые уроки актерского мастерства Джулии давала тётушка. У меня вместо тётушки был дед. Мы отработали всё: паузы, жесты, правильное дыхание.
–Таракан к стеклу прижался
И глядит, едва дыша.
Он бы смерти не боялся,
Если б знал, что есть душа.
Постепенно голос мой окреп и набрал силу. Я приближалась к самому грозному моменту:
– Он печальными глазами
На диван бросает взгляд,
Где с ножами, топорами
Вивисекторы сидят.
Дед меня не видел, но он мог бы мной гордиться. Я декламировала с глубоким чувством. И то, что на „вивисекторах“ лица воспитательниц и мам начали меняться, объяснила для себя воздействием поэзии и своего таланта.
– Вот палач к нему подходит, – пылко воскликнула я. – И ощупав ему грудь, он под рёбрами находит то, что следует проткнуть!
Героя безжалостно убивают. Сто четыре инструмента рвут на части пациента! (тут голос у меня дрогнул). От увечий и от ран помирает таракан.
В этом месте накал драматизма достиг пика. Когда позже я читала в школе Лермонтова „На смерть поэта“, оказалось, что весь полагающийся спектр эмоций, от гнева до горя, был мною пережит еще в пять лет.
– Всё в прошедшем, – обречённо вздохнула я, – боль, невзгоды. Нету больше ничего. И подпочвенные воды вытекают из него.
Тут я сделала долгую паузу. Лица взрослых озарились надеждой: видимо, они решили, что я закончила. Ха! А трагедия осиротевшего ребёнка?
– Там, в щели большого шкапа,
Всеми кинутый, один,
Сын лепечет: „Папа, папа!“
Бедный сын!
Выкрикнуть последние слова. Посмотреть вверх. Помолчать, переводя дыхание.
Зал потрясённо молчал вместе со мной.
Но и это был ещё не конец.
– И стоит над ним лохматый вивисектор удалой, – с мрачной ненавистью сказала я. – Безобразный, волосатый, со щипцами и пилой.
Кто-то из слабых духом детей зарыдал.
– Ты, подлец, носящий брюки! – выкрикнула я в лицо чьему-то папе. – Знай, что мертвый таракан – это мученик науки! А не просто таракан.
Папа издал странный горловой звук, который мне не удалось истолковать. Но это было и несущественно. Бурными волнами поэзии меня несло к финалу.
– Сторож грубою рукою
Из окна его швырнёт.
И во двор вниз головою
Наш голубчик упадёт.
Пауза. Пауза. Пауза. За окном ещё желтел каштан, бегала по крыше веранды какая-то пичужка, но всё было кончено.
– На затоптанной дорожке, – скорбно сказала я, – возле самого крыльца будет он задравши ножки ждать печального конца.
Бессильно уронить руки. Ссутулиться. Выглядеть человеком, утратившим смысл жизни. И отчетливо, сдерживая рыдания, выговорить последние четыре строки:
– Его косточки сухие
Будет дождик поливать,
Его глазки голубые
Будет курица клевать.
Тишина. Кто-то всхлипнул – возможно, я сама. С моего подола отвалился бархатный лист, упал, кружась, на пол, нарушив шелестом гнетущее безмолвие, и вот тогда, наконец, где-то глубоко в подвале бурно, отчаянно, в полный рост зааплодировали тараканы.
На самом деле, конечно, нет. И тараканов-то у нас не было, и лист с меня не отваливался. Мне очень осторожно похлопали, видимо, опасаясь вызвать вспышку биса, увели плачущих детей, похлопали по щекам потерявших сознание, дали воды обмякшей воспитательнице младшей группы и вручили мне какую-то смехотворно детскую книжку вроде рассказов Бианки.
– Почему? – гневно спросила вечером бабушка у деда. Гнев был вызван в том числе тем, что в своем возмущении она оказалась одинока. От моих родителей ждать понимания не приходилось: папа хохотал, а мама сказала, что она ненавидит утренники и я могла бы читать там даже „Майн Кампф“, хуже бы не стало. – Почему ты выучил с ребёнком именно это стихотворение?
– Потому что „Жука-антисемита“ в одно лицо декламировать неудобно, – с искренним сожалением сказал дедушка.
Этим своим он выбрал выдающееся, без дураков, произведение Николая Олейникова „Таракан“.
Мне сложно сказать, что им руководило. Сам дедушка никогда садик не посещал, так что мстить ему было не за что. Воспитательницы мои были чудесные добрые женщины. Не знаю. Возможно, он хотел внести ноту высокой трагедии в обыденное мельтешение белочек и скворцов.
Так что погожим осенним утром я вышла на середину зала, одернула платье, расшитое листьями из бархатной бумаги, обвела взглядом зрителей и проникновенно начала:
– Таракан сидит в стакане,
Ножку рыжую сосёт.
Он попался. Он в капкане.
И теперь он казни ждёт.
В „Театре“ Моэма первые уроки актерского мастерства Джулии давала тётушка. У меня вместо тётушки был дед. Мы отработали всё: паузы, жесты, правильное дыхание.
–Таракан к стеклу прижался
И глядит, едва дыша.
Он бы смерти не боялся,
Если б знал, что есть душа.
Постепенно голос мой окреп и набрал силу. Я приближалась к самому грозному моменту:
– Он печальными глазами
На диван бросает взгляд,
Где с ножами, топорами
Вивисекторы сидят.
Дед меня не видел, но он мог бы мной гордиться. Я декламировала с глубоким чувством. И то, что на „вивисекторах“ лица воспитательниц и мам начали меняться, объяснила для себя воздействием поэзии и своего таланта.
– Вот палач к нему подходит, – пылко воскликнула я. – И ощупав ему грудь, он под рёбрами находит то, что следует проткнуть!
Героя безжалостно убивают. Сто четыре инструмента рвут на части пациента! (тут голос у меня дрогнул). От увечий и от ран помирает таракан.
В этом месте накал драматизма достиг пика. Когда позже я читала в школе Лермонтова „На смерть поэта“, оказалось, что весь полагающийся спектр эмоций, от гнева до горя, был мною пережит еще в пять лет.
– Всё в прошедшем, – обречённо вздохнула я, – боль, невзгоды. Нету больше ничего. И подпочвенные воды вытекают из него.
Тут я сделала долгую паузу. Лица взрослых озарились надеждой: видимо, они решили, что я закончила. Ха! А трагедия осиротевшего ребёнка?
– Там, в щели большого шкапа,
Всеми кинутый, один,
Сын лепечет: „Папа, папа!“
Бедный сын!
Выкрикнуть последние слова. Посмотреть вверх. Помолчать, переводя дыхание.
Зал потрясённо молчал вместе со мной.
Но и это был ещё не конец.
– И стоит над ним лохматый вивисектор удалой, – с мрачной ненавистью сказала я. – Безобразный, волосатый, со щипцами и пилой.
Кто-то из слабых духом детей зарыдал.
– Ты, подлец, носящий брюки! – выкрикнула я в лицо чьему-то папе. – Знай, что мертвый таракан – это мученик науки! А не просто таракан.
Папа издал странный горловой звук, который мне не удалось истолковать. Но это было и несущественно. Бурными волнами поэзии меня несло к финалу.
– Сторож грубою рукою
Из окна его швырнёт.
И во двор вниз головою
Наш голубчик упадёт.
Пауза. Пауза. Пауза. За окном ещё желтел каштан, бегала по крыше веранды какая-то пичужка, но всё было кончено.
– На затоптанной дорожке, – скорбно сказала я, – возле самого крыльца будет он задравши ножки ждать печального конца.
Бессильно уронить руки. Ссутулиться. Выглядеть человеком, утратившим смысл жизни. И отчетливо, сдерживая рыдания, выговорить последние четыре строки:
– Его косточки сухие
Будет дождик поливать,
Его глазки голубые
Будет курица клевать.
Тишина. Кто-то всхлипнул – возможно, я сама. С моего подола отвалился бархатный лист, упал, кружась, на пол, нарушив шелестом гнетущее безмолвие, и вот тогда, наконец, где-то глубоко в подвале бурно, отчаянно, в полный рост зааплодировали тараканы.
На самом деле, конечно, нет. И тараканов-то у нас не было, и лист с меня не отваливался. Мне очень осторожно похлопали, видимо, опасаясь вызвать вспышку биса, увели плачущих детей, похлопали по щекам потерявших сознание, дали воды обмякшей воспитательнице младшей группы и вручили мне какую-то смехотворно детскую книжку вроде рассказов Бианки.
– Почему? – гневно спросила вечером бабушка у деда. Гнев был вызван в том числе тем, что в своем возмущении она оказалась одинока. От моих родителей ждать понимания не приходилось: папа хохотал, а мама сказала, что она ненавидит утренники и я могла бы читать там даже „Майн Кампф“, хуже бы не стало. – Почему ты выучил с ребёнком именно это стихотворение?
– Потому что „Жука-антисемита“ в одно лицо декламировать неудобно, – с искренним сожалением сказал дедушка.
— У меня тут какие-то козлы всю картошку стырить хотят!
— Приносим свои извинения, но у нас поблизости нет ни одной патрульной машины. Как только кто-нибудь освободится — мы его к вам отправим.
Понятно, что такой ответ деда не удовлетворил. Через 5 минут он снова звонит в милицию:
— Всё, сынки, можете не приезжать — я их всех перестрелял!
Через три минуты, с мигалками и сиренами, приносится куча милицейских машин и целый автобус ОМОНа. Всё вокруг оцепляют, вяжут офигевших воров. Полковник подходит к деду и спрашивает:
— Дед, ты же, вроде, сказал, что всех перестрелял?
— Ну, так и вы мне, вроде, сказали, что у вас машин нету…
Тати.
Бабка в маршрутке — водителю:
— Сынок, когда будет«Базар» — скажешь.мне надо выйти.
— Нет базара.бабуля!
— Как это «нет базара?» Только вчерась был, а сегодня уже нет?
— Секса сегодня не будет, я устала.
— Эгоистка неблагодарная! И борщ у тебя кислый, и жопа толстая!
— Секса сегодня не будет, я устала.
— Эгоистка неблагодарная! И борщ у тебя кислый, и жопа толстая!
— Где же ты, мое жопце волосатенькое?
— Дорогая. Я в ванной!
— Я, вообще-то, кота звала…
— Где же ты, мое жопце волосатенькое?
— Дорогая. Я в ванной!
— Я, вообще-то, кота звала…
Хорошего дня и КАЛО МИНА (Хорошего месяца) всем коллегам-вокругсмешникам!!!
И пусть этот последний месяц года будет удачным для вас и ваших близких!!!
Обещали, что у нас сильно похолодает, но сегодня солнце и +10, ухожу купаться. (Думала, что уже сделала закрытие сезона, но… тянет к морю).
Хорошего дня и КАЛО МИНА (Хорошего месяца) всем коллегам-вокругсмешникам!!!
И пусть этот последний месяц года будет удачным для вас и ваших близких!!!
Обещали, что у нас сильно похолодает, но сегодня солнце и +10, ухожу купаться. (Думала, что уже сделала закрытие сезона, но… тянет к морю).
— Так, бери пододеяльник!
— Зачем?
— Будешь пробовать новое! Сейчас научу, как его менять!
* — У меня есть карманный фонарик.
— Карманный? Что тебе там подсвечивать?
Женская народная забава: сама придумала, сама обиделась.
Я как шампанское, могу быть игривой, а могу и в голову дать…
Иногда мужа от меня трясет — все-таки я потрясающая женщина!
— Эффeктивнoe cpeдcтвo oт тoгo, чтo ты пpивeзлa мнe из Typции…
— В русском языке нету слова што!
— В русском языке нет слова «нету»
— Ну, нету. Ну и што?
— В русском языке нету слова што!
— В русском языке нет слова «нету»
— Ну, нету. Ну и што?
Официант:
— Молодой человек, вы же не заплатили за коньяк!
— Так я ж вам за нее бутылку водки отдал.
— Так вы же за водку не платили.
— Так я ж ее и не пил!
А все, что ты написал, убогий, это только к тебе относится и к тебе подобным., утрись!